В этой записи и комментах будет выкладываться роман, приписываемый Оскару Уайльду. Для списка (см. предыдущую запись)
Пока что первые три главы. Ибо присутствующее в романе гет-порно омерзительно изрядно, глюков при переложении скана в Ворд дюже обильно, и лень-матушка вперёд родилась.
Оскар Уайльд
ТЕЛЕНИ, ИЛИ ОБОРОТНАЯ
СТОРОНА МЕДАЛИ
Переводы А. Мурыгиной Н. Горной
Глава первая.
собственно текст
— Расскажите мне всё с самого начала, де Грие, — перебил он меня. — Как вы с ним познакомились?
— Это произошло на большом благотворительном концерте, в котором участвовал и он. Хотя любительские представления — одно из множества бедствий современной культуры, я счёл своим долгом присутствовать, поскольку в числе патронесс была моя мать.
— Но он ведь не был любителем?
— Конечно, нет! Однако в то время он только-только начинал завоёвывать известность.
— Ну хорошо, продолжайте.
— Когда я подошел к своему stalle d’orchestre («место в партере» (фр.). (Здесь и далее примеч. ред.)) он уже сел за рояль. Первым, что он сыграл, оказался мой любимый gavotte («гавот» (фр.))
одна из тех приятных, лёгких, изящных мелодий, что навевают запах lavande ambree («янтарная лаванда» (фр.)) и напоминают о Люлли и Ватто (Люлли Жан-Батист (1632-1687) — знаменитый французский композитор, придворный музыкант Людовика ХIV, автор многих опер и музыки к пьесам Мольера. Далее упоминается одно из самых известных сочинений Люлли — «Гавот желтых дам». Ватто Антуан (1684—1721) — известный французский живоiтисец, автор ряда жаировых картин галантного, пасторального или аллегорического содержания), о напудренных дамах, одетых в желтые атласные платья и флиртующих со своими поклонниками.
— Что же было дальше?
— Доиграв пьесу, он несколько раз искоса взглянул на патронессу — так, во всяком случае, мне показалось. Когда он собрался встать, моя мать — она сидела сзади — похлопала меня веером по плечу и сделала одно из тех неуместных замечаний, которыми нам беспрестанно докучают женщины, так что к тому моменту, как я обернулся, чтобы поаллодировать, музыкант уже исчез.
— И что же случилось потом?
— Дайте подумать. Кажется, что-то пели.
— Но он больше не играл?
— Играл! В середине концерта он снова вышел на сцену. Кланяясь перед тем как сесть за рояль, он, казалось, искал глазами кого-то в партере. Именно тогда, по-моему, наши взгляды встретились впервые.
— Каким он был?
— Довольно высоким, худощавым молодым человеком двадцати четырех лет. Его короткие завитые волосы — прическа, введенная в моду актером Брессаном, — были необычного пепельного оттенка; как я узнал позже, он всегда слегка их припудривал. Как бы то ни было, его светлые волосы контрастиронали с темными бровями и узкими усами. Лицо отличалось той здоровой теплой бледностью, какая, я полагаю, присуща в молодости многим артистам. Глаза его, обычно казавшиеся черными, были темно-синего цвета, и, хотя они всегда казались ясными и безмятежкыми, внимательный наблюдатель время от времени мог заметить в них тревогу и тоску, как будто музыкант втлядывался в ужасную тьму и видел смутные образы. Эти тягостные видения неизменно рождали на его лице выражение глубочайшей печали.
— В чем же была причина его грусти?
— Сначала всякий раз, когда я спрашивал его об этом, он лишь пожимал плечами и весело отвечал: «Вы никогда не видите привидений?». Когда мы сблизились, его неизменным ответом была фраза: «Моя судьба. Моя страшная, ужасная судьба!» Но затем, улыбнувшись и выгнув брови, он всегда напевал: «Non ci pensiam»* («Не думая об этом» ит.).
— Но он же не был угрюмым и задумчивым?
— Нет, вовсе нет; просто он был очень суеверен.
— Как, по-моему, и все артисты.
— Или, вернее, все кто... в общем, подобные нам, ибо ничто не делает людей более суеверными, чем порок...
— Или невежество.
— О! Это суеверие совсем другого рода.
— Был ли в его взгляде какой-то особенный магнетизм?
— Для меня, конечно, был. Однако этот взгляд нельзя было назвать гипнотическим; он был скорее мечтательным, чем пронзительньим или пристальным; и все же настолько проницательным, что с того самого момента, как я увидел музыканта, я почувствовал, что он может глубоко проникнуть в мою душу; и, хотя в выражении его лица не было ни калли чувственности, каждый раз, когда он смотрел на меня, я ощущал, как в моих венах вскипает кровь.
— Мне часто говорили, что он был очень красив; это правда?
— Да, его красота была удивительной и даже больше, — она была необыкновенной. Кроме того, одевался он хотя и безупречно, но слегка эксиентрично. Например, в тот вечер он вставил в петлицу бутоньерку из белого гелиотропа, хотя в моде были камелии и гардении. Он держался как настоящий джентльмен, но на сцене — равно как и с знакомцами — вел себя несколько высокомерно.
— Ваши глаза встретились — и что е дальше?
— Он сел и начал играть. Я посмотрел в программку: это была неистовая «Венгерская рапсодия» неизвестного композитора с такой фамилией, что язык сломаешь*(По видимому, имеется в виду Франц Лист) тем не менее она совершенно меня очаровала. Вообще, ни в какой музыке эмоциональный элемент не имеет такой силы, как в музыке цыган. Понимаете, из минорной гаммы...
— Прошу вас, не надо специальных терминов, — я ноты-то едва разбираю.
— В любом случае, если вы когда-нибудь слышали чардаш, вы, должно быть, почувствовали, что, хотя венгерская музыка насыщена редкостными ритмическими эффектами, она режет нам ухо, поскольку весьма отличается от принятых у нас правил гармонии. Сначала эти мелодии возмущают нас, но постепенно мы покоряемся и, в конце концов, оказываемся у них в плену. К примеру, великолепные фиоритуры, которыми они изобилуют, определенно несут на себе отпечаток витиеватого арабского стиля и...
— Оставим в стороне фиоритуру венгерской музыки; продолжайте ваш рассказ.
— В этом-то и состоит трудность — музыканта невозможно отделить от музыки его страны; более того, чтобы понять его, нужно сначала почувствовать чарующую силу, сокрытую в каждой цыганской песне. Душа, однажды очарованнал чардашем, всегда трепещет в ответ на эти магические ритмы. Обычно мелодия начинается тихим и спокойным анданте, напоминающим жалобные стенания брошенной надежды, затем постоянно меняющийся ритм, все убыстряясь, становится «необузданным, как прощальвые слова влюбленных», и, нисколько не терял своей мелодичности, но постоянно приобретал новую мощь и торжественность, престиссимо, синкопированное вэдохами, достигает пароксизма таинственной страсти, то незаметно переходя в скорбный плач, то внезапно взрываясь пронзительным звуком пламенного и воинственного гимна.
И по красоте, и по характеру сам он был воплощением этой чарующей музыки.
Я слушал его игру как завороженный; однако я едва ли мог бы определить, в чем была причина — в пьесе, в исполнении или в самом пианисте. Странные видения проносились у меня перед глазами. Сначала я увидел Альгамбру* (Альгамбра— знаменитый дворцовый комплекс в Южной Испании.)
во всем богатстве мавританской архитектуры — эти великолепные симфонии из кирпича и камня, столь похожие на замысловатые узоры цыганских мелодий. Неведомьий мне доселе медленный огонь зажегся в моей груди. Я жаждал испытать могущество любви, что сводит нас с ума, толкает к преступлению, сполна прочувствовать губительную страсть живущих на земле под жгучими лучами, испить до дна чашу сладострастного любовного напитка.
Видение изменилось; вместо Испании я узрел бесплодную землю, залитые солнцем пески Египта, орошенные водами ленивого Нила, где стоял и безутешно плакал несчастный Адриан** (Адриан (76—138)— римский император; его возлюбленный — раб Антиной принял на себя святотатство, совершенное императором, и был казнен.), навсегда потерявший юношу, которого так любил. Околдованный этой нежной музыкой, обостряющей все чувства, я начал понимать то, что раньше казалось мне таким странным, — любовь, что испытывал могущественньий монарх к своему прекрасному рабу-греку, Антиною, который, подобно Христу, умер за своего господина. И тогда вся кровь из сердца бросилась мне в голову и затем стекла по венам, как расплавленное олово.
Потом видение перенесло меня в великолепные города Содом и Гоморру — таинственные, прекрасные и величественные. В тот момент игра пиакиста зазвучала в моих ушах прерывистым шепотом вожделения и наполнила меня звуком волнующих поцелуев.
В самый разгар видения пианист повернул голову и посмотрел на меня долгим неподвижным взглядом — наши глаза снова встретились. Но кто же он: пианист, Антиной, а может, он — один из ангелов, посланных Богом лоту*** (Имеется в виду библейский сюжет (Быт. 10: 19 — 25): Господь послал двух ангелов в виде прекрасных юношей в грешный город Содом, где их встретил и приютил в своем доме ораведник Лот. Когда же грешникисодомляне пожелали «познать» ттришельцев, Лот защитил их, после чего был с семьей выведен ангелами из Содома, а город за грехи жителей был поражен огненным дождем.)? Кем бы он ни был, его неотразимая красота совершенно покорила меня, и музыка, казалось, шептала:
Приникнуть к взору, как к вину,
Он, сладостно красив,
Перетекает в тишину,
Как музыки мотив.
Волнующая истома становилась все сильнее и сильнее; эта жажда была столь неутолима, что скоро переросла в боль. Из тлеющего огня разгорелось мощное пламя, и все мое тело дрожало и корчилось от безумного желания. Губы мои пересохли, я задыхался; суставы онемели, вены вэдулись, но я сидел спокойно, как и вся толпа вокруг. Внезапно моя тяжелая рука легла на колено, и завладела кое-чем, и обхватила, сжала; от вожделения едва я в тот момент не лишился чувств. Рука двигалась вверх-вниз, сначала медленно, а затем быстрее и быстрее — в такт музыке. Голова у меня закружилась — по жилам несся поток кикящей лавы, и несколько какель пролилось наружу... я задыхался...
Неожиданно пианист с громом закончил пьесу под оглушительные аплодисменты всего театра. Я же не слышал ничего, кроме раскатов бури; я видел огненный град, губвтельный дождь из рубинов и изумрудов, обрушившийся на Содом и Гоморру, и он, пианист, стоял обнаженный в багровом свете, подставляя себя ударам небесных молний и адскому пламени. В своем безумии я узрел, как он вдруг превратился в Анубиса, египетского бога с пёсьей головой, а затем постепенно — в отврагительною пуделя. Я вздрогнул, меня затошнило, но он быстро обрел прежний облик.
У меня не было сил аплодировать; я не мог ни говорить, ни двигаться — я был совершенно истощен. Мой взгляд был прикован к артисту, который стоял на сцене и кланялся — равнодушно и презрительно взором, полным «Нежной и жадной страсти», он, казалось, искал меня, меня одного. Какое ликование пробудилось во мне! Но может ли он любить меня, меня одного? В единый миг ликование сменилось жгучей ревностью. «Неужели я схожу с ума?» — спрашивал я себя.
Я смотрел на него, и мне казалось, что на лице его лежит печать глубокой тоски; и — о ужас! — я увидел в его груди маленький кинжал и кровь, струящуюся из раны. Я содрогнулся, я даже едва не закричал от страха — видение было столь реальным. Перед глазами все плыло, меня тошнило; обессиленный, я упал в кресло и закрыл лицо руками.
— Какая странная галлюцинация. Интересно, что ее вызвало?
— Несомненно, это было Нечто большее, чем галлюцинация, — позже вы убедитесь в этом сами.
Когда я вновь поднял голову, пианиста уже не было. Я обернулся назад, и мать, заметив Мою бледность, спросила, не болен ли я. Я пробормотал что-то насчет ужасной жары.
«Выйди в фойе и выпей стакан воды», — сказала она.
«Нет, думаю, мне лучше пойти домой».
Я почувствовал, что не могу больше слушать музыку. Нервы мои расстроились настолько, что сентиментальная песня вывела бы меня из себя, а от еще одной пьянящей мелодии я лишился бы чувств.
Поднявшись, я почувствовал себя таким слабым и измученным, что, казалось, двигался как во сне. Так, не ведая, куда направляю стоны, я машинально пошел за идущими впереди людьми и через несколько минут обнаружил, что нахожусь в фойе.
В холле почти никого не было. В дальнем его конце несколько щеголей окружили молодого человека в вечернем костюме; сам молодой человек стоял ко мне спиной. В одном из собравшихся я узнал Брайанкорта.
Что? Сына генерала?
Именно.
— Я помню его. Он всегда весьма броско одевался.
— Совершенно верно. Например, в тот вечер, когда все джентльмены были в черном, он, наоборот, надел белый фланелевый костюм; как обычно, — очень открытый воротник в байроновском стиле и красный галстук от Лавальера, завязанньий большим бантом.
— Да, у него была красивая шея.
— Он был очень красив, хотя лично я всегда старался его избегать. Он бросал такие страстные взгляды, что окружающие чувствовали себя неловко. Вы смеетесь, но это правда. Есть мужчины, которые смотрят на женщину,
словно раздевают ее взглядом. Брайанкорт глядел так на всех. Я ощущал его взгляд всем телом, и это смущало меня.
Пока что первые три главы. Ибо присутствующее в романе гет-порно омерзительно изрядно, глюков при переложении скана в Ворд дюже обильно, и лень-матушка вперёд родилась.
Оскар Уайльд
ТЕЛЕНИ, ИЛИ ОБОРОТНАЯ
СТОРОНА МЕДАЛИ
Переводы А. Мурыгиной Н. Горной
Глава первая.
собственно текст
— Расскажите мне всё с самого начала, де Грие, — перебил он меня. — Как вы с ним познакомились?
— Это произошло на большом благотворительном концерте, в котором участвовал и он. Хотя любительские представления — одно из множества бедствий современной культуры, я счёл своим долгом присутствовать, поскольку в числе патронесс была моя мать.
— Но он ведь не был любителем?
— Конечно, нет! Однако в то время он только-только начинал завоёвывать известность.
— Ну хорошо, продолжайте.
— Когда я подошел к своему stalle d’orchestre («место в партере» (фр.). (Здесь и далее примеч. ред.)) он уже сел за рояль. Первым, что он сыграл, оказался мой любимый gavotte («гавот» (фр.))
одна из тех приятных, лёгких, изящных мелодий, что навевают запах lavande ambree («янтарная лаванда» (фр.)) и напоминают о Люлли и Ватто (Люлли Жан-Батист (1632-1687) — знаменитый французский композитор, придворный музыкант Людовика ХIV, автор многих опер и музыки к пьесам Мольера. Далее упоминается одно из самых известных сочинений Люлли — «Гавот желтых дам». Ватто Антуан (1684—1721) — известный французский живоiтисец, автор ряда жаировых картин галантного, пасторального или аллегорического содержания), о напудренных дамах, одетых в желтые атласные платья и флиртующих со своими поклонниками.
— Что же было дальше?
— Доиграв пьесу, он несколько раз искоса взглянул на патронессу — так, во всяком случае, мне показалось. Когда он собрался встать, моя мать — она сидела сзади — похлопала меня веером по плечу и сделала одно из тех неуместных замечаний, которыми нам беспрестанно докучают женщины, так что к тому моменту, как я обернулся, чтобы поаллодировать, музыкант уже исчез.
— И что же случилось потом?
— Дайте подумать. Кажется, что-то пели.
— Но он больше не играл?
— Играл! В середине концерта он снова вышел на сцену. Кланяясь перед тем как сесть за рояль, он, казалось, искал глазами кого-то в партере. Именно тогда, по-моему, наши взгляды встретились впервые.
— Каким он был?
— Довольно высоким, худощавым молодым человеком двадцати четырех лет. Его короткие завитые волосы — прическа, введенная в моду актером Брессаном, — были необычного пепельного оттенка; как я узнал позже, он всегда слегка их припудривал. Как бы то ни было, его светлые волосы контрастиронали с темными бровями и узкими усами. Лицо отличалось той здоровой теплой бледностью, какая, я полагаю, присуща в молодости многим артистам. Глаза его, обычно казавшиеся черными, были темно-синего цвета, и, хотя они всегда казались ясными и безмятежкыми, внимательный наблюдатель время от времени мог заметить в них тревогу и тоску, как будто музыкант втлядывался в ужасную тьму и видел смутные образы. Эти тягостные видения неизменно рождали на его лице выражение глубочайшей печали.
— В чем же была причина его грусти?
— Сначала всякий раз, когда я спрашивал его об этом, он лишь пожимал плечами и весело отвечал: «Вы никогда не видите привидений?». Когда мы сблизились, его неизменным ответом была фраза: «Моя судьба. Моя страшная, ужасная судьба!» Но затем, улыбнувшись и выгнув брови, он всегда напевал: «Non ci pensiam»* («Не думая об этом» ит.).
— Но он же не был угрюмым и задумчивым?
— Нет, вовсе нет; просто он был очень суеверен.
— Как, по-моему, и все артисты.
— Или, вернее, все кто... в общем, подобные нам, ибо ничто не делает людей более суеверными, чем порок...
— Или невежество.
— О! Это суеверие совсем другого рода.
— Был ли в его взгляде какой-то особенный магнетизм?
— Для меня, конечно, был. Однако этот взгляд нельзя было назвать гипнотическим; он был скорее мечтательным, чем пронзительньим или пристальным; и все же настолько проницательным, что с того самого момента, как я увидел музыканта, я почувствовал, что он может глубоко проникнуть в мою душу; и, хотя в выражении его лица не было ни калли чувственности, каждый раз, когда он смотрел на меня, я ощущал, как в моих венах вскипает кровь.
— Мне часто говорили, что он был очень красив; это правда?
— Да, его красота была удивительной и даже больше, — она была необыкновенной. Кроме того, одевался он хотя и безупречно, но слегка эксиентрично. Например, в тот вечер он вставил в петлицу бутоньерку из белого гелиотропа, хотя в моде были камелии и гардении. Он держался как настоящий джентльмен, но на сцене — равно как и с знакомцами — вел себя несколько высокомерно.
— Ваши глаза встретились — и что е дальше?
— Он сел и начал играть. Я посмотрел в программку: это была неистовая «Венгерская рапсодия» неизвестного композитора с такой фамилией, что язык сломаешь*(По видимому, имеется в виду Франц Лист) тем не менее она совершенно меня очаровала. Вообще, ни в какой музыке эмоциональный элемент не имеет такой силы, как в музыке цыган. Понимаете, из минорной гаммы...
— Прошу вас, не надо специальных терминов, — я ноты-то едва разбираю.
— В любом случае, если вы когда-нибудь слышали чардаш, вы, должно быть, почувствовали, что, хотя венгерская музыка насыщена редкостными ритмическими эффектами, она режет нам ухо, поскольку весьма отличается от принятых у нас правил гармонии. Сначала эти мелодии возмущают нас, но постепенно мы покоряемся и, в конце концов, оказываемся у них в плену. К примеру, великолепные фиоритуры, которыми они изобилуют, определенно несут на себе отпечаток витиеватого арабского стиля и...
— Оставим в стороне фиоритуру венгерской музыки; продолжайте ваш рассказ.
— В этом-то и состоит трудность — музыканта невозможно отделить от музыки его страны; более того, чтобы понять его, нужно сначала почувствовать чарующую силу, сокрытую в каждой цыганской песне. Душа, однажды очарованнал чардашем, всегда трепещет в ответ на эти магические ритмы. Обычно мелодия начинается тихим и спокойным анданте, напоминающим жалобные стенания брошенной надежды, затем постоянно меняющийся ритм, все убыстряясь, становится «необузданным, как прощальвые слова влюбленных», и, нисколько не терял своей мелодичности, но постоянно приобретал новую мощь и торжественность, престиссимо, синкопированное вэдохами, достигает пароксизма таинственной страсти, то незаметно переходя в скорбный плач, то внезапно взрываясь пронзительным звуком пламенного и воинственного гимна.
И по красоте, и по характеру сам он был воплощением этой чарующей музыки.
Я слушал его игру как завороженный; однако я едва ли мог бы определить, в чем была причина — в пьесе, в исполнении или в самом пианисте. Странные видения проносились у меня перед глазами. Сначала я увидел Альгамбру* (Альгамбра— знаменитый дворцовый комплекс в Южной Испании.)
во всем богатстве мавританской архитектуры — эти великолепные симфонии из кирпича и камня, столь похожие на замысловатые узоры цыганских мелодий. Неведомьий мне доселе медленный огонь зажегся в моей груди. Я жаждал испытать могущество любви, что сводит нас с ума, толкает к преступлению, сполна прочувствовать губительную страсть живущих на земле под жгучими лучами, испить до дна чашу сладострастного любовного напитка.
Видение изменилось; вместо Испании я узрел бесплодную землю, залитые солнцем пески Египта, орошенные водами ленивого Нила, где стоял и безутешно плакал несчастный Адриан** (Адриан (76—138)— римский император; его возлюбленный — раб Антиной принял на себя святотатство, совершенное императором, и был казнен.), навсегда потерявший юношу, которого так любил. Околдованный этой нежной музыкой, обостряющей все чувства, я начал понимать то, что раньше казалось мне таким странным, — любовь, что испытывал могущественньий монарх к своему прекрасному рабу-греку, Антиною, который, подобно Христу, умер за своего господина. И тогда вся кровь из сердца бросилась мне в голову и затем стекла по венам, как расплавленное олово.
Потом видение перенесло меня в великолепные города Содом и Гоморру — таинственные, прекрасные и величественные. В тот момент игра пиакиста зазвучала в моих ушах прерывистым шепотом вожделения и наполнила меня звуком волнующих поцелуев.
В самый разгар видения пианист повернул голову и посмотрел на меня долгим неподвижным взглядом — наши глаза снова встретились. Но кто же он: пианист, Антиной, а может, он — один из ангелов, посланных Богом лоту*** (Имеется в виду библейский сюжет (Быт. 10: 19 — 25): Господь послал двух ангелов в виде прекрасных юношей в грешный город Содом, где их встретил и приютил в своем доме ораведник Лот. Когда же грешникисодомляне пожелали «познать» ттришельцев, Лот защитил их, после чего был с семьей выведен ангелами из Содома, а город за грехи жителей был поражен огненным дождем.)? Кем бы он ни был, его неотразимая красота совершенно покорила меня, и музыка, казалось, шептала:
Приникнуть к взору, как к вину,
Он, сладостно красив,
Перетекает в тишину,
Как музыки мотив.
Волнующая истома становилась все сильнее и сильнее; эта жажда была столь неутолима, что скоро переросла в боль. Из тлеющего огня разгорелось мощное пламя, и все мое тело дрожало и корчилось от безумного желания. Губы мои пересохли, я задыхался; суставы онемели, вены вэдулись, но я сидел спокойно, как и вся толпа вокруг. Внезапно моя тяжелая рука легла на колено, и завладела кое-чем, и обхватила, сжала; от вожделения едва я в тот момент не лишился чувств. Рука двигалась вверх-вниз, сначала медленно, а затем быстрее и быстрее — в такт музыке. Голова у меня закружилась — по жилам несся поток кикящей лавы, и несколько какель пролилось наружу... я задыхался...
Неожиданно пианист с громом закончил пьесу под оглушительные аплодисменты всего театра. Я же не слышал ничего, кроме раскатов бури; я видел огненный град, губвтельный дождь из рубинов и изумрудов, обрушившийся на Содом и Гоморру, и он, пианист, стоял обнаженный в багровом свете, подставляя себя ударам небесных молний и адскому пламени. В своем безумии я узрел, как он вдруг превратился в Анубиса, египетского бога с пёсьей головой, а затем постепенно — в отврагительною пуделя. Я вздрогнул, меня затошнило, но он быстро обрел прежний облик.
У меня не было сил аплодировать; я не мог ни говорить, ни двигаться — я был совершенно истощен. Мой взгляд был прикован к артисту, который стоял на сцене и кланялся — равнодушно и презрительно взором, полным «Нежной и жадной страсти», он, казалось, искал меня, меня одного. Какое ликование пробудилось во мне! Но может ли он любить меня, меня одного? В единый миг ликование сменилось жгучей ревностью. «Неужели я схожу с ума?» — спрашивал я себя.
Я смотрел на него, и мне казалось, что на лице его лежит печать глубокой тоски; и — о ужас! — я увидел в его груди маленький кинжал и кровь, струящуюся из раны. Я содрогнулся, я даже едва не закричал от страха — видение было столь реальным. Перед глазами все плыло, меня тошнило; обессиленный, я упал в кресло и закрыл лицо руками.
— Какая странная галлюцинация. Интересно, что ее вызвало?
— Несомненно, это было Нечто большее, чем галлюцинация, — позже вы убедитесь в этом сами.
Когда я вновь поднял голову, пианиста уже не было. Я обернулся назад, и мать, заметив Мою бледность, спросила, не болен ли я. Я пробормотал что-то насчет ужасной жары.
«Выйди в фойе и выпей стакан воды», — сказала она.
«Нет, думаю, мне лучше пойти домой».
Я почувствовал, что не могу больше слушать музыку. Нервы мои расстроились настолько, что сентиментальная песня вывела бы меня из себя, а от еще одной пьянящей мелодии я лишился бы чувств.
Поднявшись, я почувствовал себя таким слабым и измученным, что, казалось, двигался как во сне. Так, не ведая, куда направляю стоны, я машинально пошел за идущими впереди людьми и через несколько минут обнаружил, что нахожусь в фойе.
В холле почти никого не было. В дальнем его конце несколько щеголей окружили молодого человека в вечернем костюме; сам молодой человек стоял ко мне спиной. В одном из собравшихся я узнал Брайанкорта.
Что? Сына генерала?
Именно.
— Я помню его. Он всегда весьма броско одевался.
— Совершенно верно. Например, в тот вечер, когда все джентльмены были в черном, он, наоборот, надел белый фланелевый костюм; как обычно, — очень открытый воротник в байроновском стиле и красный галстук от Лавальера, завязанньий большим бантом.
— Да, у него была красивая шея.
— Он был очень красив, хотя лично я всегда старался его избегать. Он бросал такие страстные взгляды, что окружающие чувствовали себя неловко. Вы смеетесь, но это правда. Есть мужчины, которые смотрят на женщину,
словно раздевают ее взглядом. Брайанкорт глядел так на всех. Я ощущал его взгляд всем телом, и это смущало меня.
Продолжение следует...